POL _____ ПОЛ ИЛОГ_____ ILOG



к.ф.н. Ремизова И. И.


"СОЦИАЛИЗМ"

Реферат 4-го тома фундаментальной работы А. С. Шушарина "Полилогия современного мира"», которую сам автор назвал «попыткой эскиза... революционной теории современности».




     Пятый раздел фундаментального труда А.С. Шушарина содержит 5 глав (с 22-й по 26-ю). В главе 22 исследуются проблемы генезиса социализма. Реальный социализм имеет относительно короткую историю. Но поскольку история, как подчеркивает автор, абсолютно бездонна, неисчерпаема, “объемно” историографически потенциально столь же абсолютно безгранична, даже эту короткую историю необходимо как-то ограничивать, начиная с ее генезиса. С полилогической позиции история подлежит, пишет Шушарин, существенному пересмотру, “во всяком случае, с той поры, когда наши уважаемые предки, тщательно не продумав последствий, спустились с дерева”. Автор в своем анализе ограничивается только новейшей историей и только в срезе развития социализма, “хотя, конечно, и в постоянном всемирном контексте”. Здесь и возникает пора весьма сложного соединения “теории и истории”.
     С обвалом коммунизма и всей “марксистско-ленинской” ортодоксии, замечает Шушарин, точно так же обвалилась и вся “постортодоксальная” историография социализма. Объем ее уже огромен, а типология, в самых общих чертах, “в упомянутые мутные времена достаточно универсальна: историографический дискурс из устаревшего, но, как и всякое квазистабильное, по-своему вполне стройное, вступил в фазу деструктивно-расширительной хаотизации”. Деструктивность этой хаотизации историографии связана с тем, что громада “марксизма-ленинизма” никак не преодолена, а просто отодвинута “в маргиналии” и в “новых руслах” рассыпана в пыль. Теперь же, пишет автор, нам предстоит, пользуясь выражением Я. Хинтикки, подняться от произошедшей деконструкции к реконструкции.
     Обращаясь к проблеме генезиса, А.С. Шушарин напоминает, что под генезисом здесь понимается не сама неисчерпаемая история, но уже и не логика истории (абстрактная, лишенная “форм истории”), а своего рода объективная схема, “сжатая” история, или, что то же самое, логика уже конкретной истории – истории социализма, в данном случае его происхождение. Все мы прекрасно понимаем, что “история одного и того же даже лишь фрагмента истории социализма может быть, так сказать, анархической и монархической, советской и кадетской”. Но, как отмечает автор, в сложнейшей гносеологии исторического познания известна, в частности, ярко фокусирующая проблему модель К. Гемпеля – П. Оппенгейма, которая предполагает необходимость “универсальных гипотез”, охватывающих всё поле событий данной предметной области. Модель обычно критикуют за формализм, но, как пишет Шушарин, что касается формализма, упрек критиков беспочвен, ибо всякая номология (“закон”, “эксплананс”, “логика”, “универсальная гипотеза”) по отношению к абсолютно неисчерпаемому историческому процессу всегда “формальна”.
     Однако автор предлагает говорить только о бесспорно везде и всюду в духовной жизни преобладающих исторических объяснениях, описаниях происходившего, “собственно и покоящихся на объективном общественном запросе и большей восприимчивости исторических… повествовательных, нарративных… и субъективно-деятельностных… форм изложения исторического процесса”. В этом, по его мнению, и состоит как сама природа исторического познания, так и основной “секрет” остроты идейной борьбы в части исторических описаний и объяснений, выходящих за рамки интересов “в скучных дебрях” сугубо профессиональной историографии. Таким образом, исторические объяснения могут вообще не содержать ни одного нового факта, но выстраиваться в совершенно разные, вплоть до противоположностей, а равно и существенно новые “истории” в точности одного и того же фрагмента прошлого. Потому-то “история” всегда партийна, идеологична. Любому историческому объяснению, по существу, пусть скрытно, имплицитно, всегда предшествует некая концепция, теория, подход, взгляд на современность “и тем паче из нее”. Именно эта концепция, или “универсальная гипотеза” (эксплананс), и есть теория, на основе которой выстраивается “история”. Она выстраивается, исходя из пока абстрактного, но и уже относительно определенного бифуркационного и критического понимания современности, настоящего. Таким образом, “понимание прошлого или историческое объяснение зависят от понимания настоящего (включая его материальные тенденции)”.
     Автор подчеркивает, что, какова бы ни была специфика собственно исторического познания, тем не менее, замыкание на то или иное понимание современности или “из современности” всё равно абсолютно неотвратимо “даже просто семантически (наконец, понятийно)”. На это в свое время указывал К. Маркс, отмечая, что в “так называемом историческом развитии” “последняя по времени форма рассматривает предыдущие формы как ступени к самой себе”. Но, как пишет Шушарин, Маркс “немного недоговорил” о характере или состоянии “последней по времени формы” и соответственно ее теории. Немного недоговорили, по словам автора, также В.М. Межуев, обратившийся к “философии истории”, и В. Лебедев, который пишет о зависимости исторического образа от концепции, теории (эксплананса). Если делать акцент на невозможности написать историю, “как она была на самом деле”, в силу и абсолютной неисчерпаемости реального процесса, и нашей высокой некомпетентности в тогдашних конкретных речениях и их контекстах, то отсюда, однако, остается “шажок до провала в исторический релятивизм”. Однако история явления (тем более “дотянувшего” до современности) неизбежно переосмысливается с постижением уже нового кризиса. “Иначе и образно говоря, рано или поздно выясняется, что история происходила во многом совсем не так, как она тогда по видимости осуществлялась, тем паче “проговаривалась”. И эта диалектика, можно сказать, объективного и субъективного – вечный, коренной вопрос исторического познания, тем более в переломные времена…”. Иными словами, доминирующие исторические описания в любой квазистабильной культуре в известной дозе всегда апологетичны.
     В соответствии со всем вышесказанным, генезис социализма в его самом строгом смысле понимается автором как “общественные формы и процессы, развивающиеся в ноосфере и мироустройстве, в их содержании, независимом от воли и сознания людей”. Конечно, напоминает Шушарин, абсурдно отрицать “роль личностей в истории”, но у истории есть свои объективные ходы, собственно и составляющие ее основное содержание. Но и величие достижений классиков, как замечает автор, их деятельность и всю идейно-политическую сторону генезиса социализма с непреходящими истинами, исторической ограниченностью, заблуждениями и свершениями “нам предстоит понять, можно сказать, почти по В.И. Вернадскому (научная мысль как планетарное явление, в том числе и научная мысль Маркса), как неизбежную идейную форму, правда, отнюдь не идейной “геологической силы”; форму попытки самого первого объективного прорыва ноосферы в сферу разума…”. Любые исторические общественные преобразования осуществляются всегда в некоторых идеологических и идейных формах. Но всякое идейное содержание любых преобразований имеет некую особость, и эту особость предстоит понять как обусловленную переменами в самой ноосфере, “в самой кондово материальной практике, в самом теле жизни”. Обращаясь к проблеме социальной обусловленности марксизма, Шушарин замечает, что идеи социализма (коммунизма) иногда притягивают к древнейшим нравственным идеалам. Однако он подчеркивает, что даже извечное в человеческих переживаниях и устремлениях на самом деле меняет свои исторические формы. Традиционно историки марксизма (“марксизма-ленинизма”) исходили из его деления на “две большие эпохи: от возникновения до победы Великой Октябрьской социалистической революции” и от нее до “наших дней”. Однако, пишет Шушарин, эта концепция, бывшая некогда исторически верной (релевантной), ныне превратилась в ложную. “Теперь всё начинает переворачивать прерыв “второй эпохи”, так сказать, ранее совершенно не предусмотренная “третья эпоха” современного краха линейной (технологизированной, отраслевой) формы производства и идеологии ортодоксального коммунизма…”. Иначе говоря, если раньше вся история рассматривалась с позиций относительно совершенного (“продолжающегося”) состояния, то теперь та же вся история подлежит радикальному пересмотру с позиций исторического и “не продолжающегося, а уже отжившего, критического и рушащегося или революционно преодолеваемого состояния”. Как подчеркивает автор, духовные предпосылки перемен сложились до марксизма, образовав “хоть и развивающиеся, перемещающиеся, но и самые глубокие идеологические (ментальные) императивы”. Иными словами, коммунизм (социализм) можно было “внедрить в умы” только там, тогда, так и настолько, где, когда, как и насколько “он уже бытийствовал еще дорационально в духовной стороне бытия, был релевантен ему”. Что представляет собой коммунизм как идеология? Идеи коммунизма известны с античности, их можно обнаружить практически во всех религиях Древнего мира. Но исторически определенные представления о коммунизме как будущем строе были вначале, и довольно долго, весьма пестрыми. Сложные эволюции претерпевало понимание коммунизма и в ранних работах Маркса и Энгельса. Если же говорить о коммунизме эпохи классического марксизма (в самом широком смысле слова) – это, по словам Шушарина, вовсе не мечта, а “максимальный образ”, т.е. бесконечно содержательный, хотя и исторический символ неповторимого и бесконечно сложного (об этом же писал Г.С. Батищев в своей еще “доправославной” фазе) восходящего развития человечества. “Именно поэтому и в генезисе, и в логических (семантических) структурах коммунизм мог пониматься и как начало подлинной человеческой истории, и как вообще всякое движение, уничтожающее существующее состояние, и как особое, конкретно-историческое (пролетарское) движение, и как идейная форма этого движения (течение мысли), и как знание (учение), и как идеология, и как вокабула ценностно-ориентационного консенсуса организационных форм движения…”. Но вскоре коммунизм стал и символом контридеологии (антикоммунизм), сохранившись таковым и до новейших времен. Иными словами, как утверждает Шушарин, коммунизм был и даже еще заметно остается “смысло-ценностно-ориентационной (или антисмысловой) мифологемой, конечно изменяющейся, но всецело принадлежащей духовному “базису” (и потому же политической вокабулистике), а вовсе не “тонким материям” научных понятий”. Отсюда можно сделать вывод, что “научный коммунизм” – вполне объяснимое, но в буквальном смысле нелепое выражение. Здесь автор терминологически, но весьма существенно расходится с А.А. Зиновьевым, который именует коммунизмом саму социальную систему. С точки зрения Шушарина, такой подход “подзапутывает” и историю, и всё “последующее”, затрудняя четкое различение системы и ее идеологии. Анализируя такое понятие, как идеал пролетарского коммунизма, автор замечает, что с некоторых пор идеал коммунизма был рожден капитализмом и бытийствовал в самом рабочем движении. Иначе говоря, “какие бы дичайшие запутанности и переплетания ни происходили, коммунизм уже безоговорочно посткапиталистичен по происхождению, произведен на свет в недрах капитализма”.
    
    

    
     Если же говорить о рациональных моментах идеала и о научности идеологии в целом, то, как подчеркивает Шушарин, “первая в человеческой истории научная … идеология действительно имела почву, “вещество” существования в самом индустриальном труде”. Конечно, это нельзя понимать упрощенно, поскольку “духовный научный запрос был лишь потенциален, массово крайне наивен, неустойчив, перекрывался и другими, в том числе мощными экзогенными, тенденциями, но он был порожден самим производством”. В этой связи автор ссылается на высказывание В.В. Колбановского, который “откапывает где-то” слова К. Мангейма о том, что “пролетарская и, стало быть, марксистская мысль в основе своей иррациональна”. Шушарин замечает, что это “весьма странный пассаж”, поскольку “в элементарном значении осмысленности поведения любое хозяйствование типологически рационально”.
     Что же касается коллективизма, общечеловеческой солидарности, то это есть “вселенское” со-бытие всех людей, классов, народов и т.д. Таким образом, пролетарский коллективизм в чистом виде по своей производственной природе имеет функционально-групповой, технологический характер, а при капитализме при определенных обстоятельствах “становится цельноклассовым, но лишь оппозиционно, в силу единства капитала как доминирующего отношения. Господствует же при капитализме предпринимательский, коммерческий коллективизм…”. Но в начале прошлого века в промышленно развитых странах “маленького уголка Европы” капитализм обнажил откровенные пороки господства частной собственности на средства производства, что породило весьма острую и “наглядную”, “черно-белую статическую стратификацию, логически простую несправедливости, полярности бедности и богатства и т.д… Все это предопределило пролетарский идеал до марксизма”. Но, к сожалению, коммунизм как нормативный идеал, “ценностно-ориентационная социальная мера”, стал сочетаться с его ложным пониманием как достижимой целью. Определенный пролетарский коллективизм начал абсолютизироваться до иллюзии всемирности. Между прочим, Маркс писал, что “рабочему классу предстоит не осуществлять какие-либо идеалы, а лишь дать простор элементам нового общества”. Однако идеал (дух, вера) “стал заметной “базисной” идеологической реальностью, не считаться с которой значило просто уйти из самого этого реального коммунистического движения, бросить его в адаптации или на слепой бунтарский самотек.
     Один из разделов главы 22 посвящен проблеме идеологической дивергенции марксизма и “ревизионизма”, в частности имеющимся по этому вопросу дискуссиям. Так, А. Ципко, “едва ли не пылая ненавистью к марксизму”, выражает явные симпатии немарксистскому пути в виде “относительно спокойного развития капитализма в Западной Европе”. Такая формулировка откровенно возмущает автора: “Я… просто не понимаю, как может поворачиваться язык полосу непрерывных войн, политических революций и контрреволюций, крепнувший расистский и совершенно беспощадный колониализм, две исторгнутых именно Западной Европой мировые войны, не говоря о всех прочих, полыхнувший почти по всей той же Европе фашизм и пр. называть спокойным развитием”. Воюя с революционностью марксизма, новые защитники “ревизионизма” прибегают, по сути дела, к мысли Маркса о том, что общество не может ни обойти, ни уничтожить ни одной из фаз естественного развития. “В общем, постоянно дается знать об искусственности, навязанности революционных процессов со всеми их трагедиями”. Действительно, кровавые драмы революций и контрреволюций, кошмарные политические режимы и пр. не могут не вызывать у нормального человека отталкивающих чувств. Но все дело в том, что именно революции “до сей поры и были (а в объективном, производственном содержании и всегда будут) как раз предельно “естественными”, буквально “природными катаклизмами”, в научном понимании которых чувства не очень уместны”. Ссылаясь на слова Ж. де Местра, автор подчеркивает, что революции обусловливаются вовсе не “злым умыслом врагов наций, революционеров-заговорщиков и т.д.”, а объективным кризисом старых порядков и, о чем нельзя забывать, “полипричинной массой столь же объективных, как правило, тяжелейших обстоятельств”.
     Но при всем стремлении людей избегать переворотов и катаклизмов следует признать, что развитие нигде и никогда не сводится только к эволюционному, оно "независимо от воли и сознания людей, т.е. материально прерывается спонтанными нарушениями равновесий, опусканиями, скачками, революциями, а в политических формах целыми их полосами". Эти революции никем "не приготовляются" (И. Пригожин), они складываются под "космическим" влиянием тысяч причин, "вовсе не дожидаясь чистенькой зрелости "естественного" развития формы для ее стерильного и аккуратненького перехода в более высокую". С точки зрения материальной основы революции развертываются "в некотором удалении от высокой зрелости форм, т.е. полипричинно в условиях весьма неблагоприятных, перепутанных, "смешанных" исторических обстоятельств" и совершенно независимо от того, есть или нет теории, вожди, партии. И если за последними (т.е. партиями), пишет Шушарин, дело никогда не станет, то с идейной готовностью, с "теориями" дело обстоит не так просто.
     По существу дивергенция революционности и "ревизионизма" с его эволюционными воззрениями началась до марксизма. Но весь фокус в том, что как раз серьезных революционных теорий не было, но "почему-то политические революции беспрерывно вспыхивали вопреки господствующему эволюционизму". Увы, революции не ждут никаких теорий и вспыхивают совершенно спонтанно.
     Естественным отражением и выражением эволюционных, адаптивных процессов, т.е. объективно нереволюционных состояний, является идеология реформизма самого различного толка. "И в этом содержании за реформизм можно голосовать обеими руками". Но когда реформизм ополчается на революционность, он превращается в самый махровый ревизионизм или оппортунизм.
     Классический марксизм, по словам Шушарина, есть явление “многомернейшее”, развивающееся, везде различно адаптирующееся (и также, наоборот, эволюционно адаптирующее наличные научные течения и идеологии), но “и исторически, и креативно определенное”. Автор сверхкратко касается характеристик классического марксизма и ограничивается в данном случае лишь штрихами его генезиса. Останавливаясь на проблеме генезиса, автор подчеркивает, что классический марксизм, даже, если быть точнее, предмарксизм “возник как течение мысли, “решившееся не поучать и не реформистски адаптировать, а принять таким, какое оно есть, это новое, революционное движение, выразить его интересы”. В этом отношении автор полностью разделяет слова К. Поппера о Марксе, где он говорит об искренности в поиске истины и интеллектуальной честности К. Маркса.
     Наиболее сложным вопросом в пролетарском движении явился вопрос о его всемирной задаче, которая, как пишет Шушарин, на самом деле не противобуржуазна, а противоэгокультурна (интеркультурна), “она решается совсем не пролетариатом, а только всем человечеством, она совсем не эндогенна, а в основном экзогенна (“многонародна”)”. “Инстинкт” вел пролетариат в верном направлении – к решению всемирной задачи, но она была синкретично сращена с его собственной “частной”, эндогенной задачей.
     К середине прошлого века первые черты всемирности происходящего возникали в таких явлениях, как общение, литература, торговля, транспортные сети, интеграция капитала метрополий, сама колониальная система, широкие миграции и т.д. В результате появилось множество международных организаций. И все это было идеологизировано в пролетарском движении, которое на самом деле имело совершенно иную природу. Таким образом, всемирность “стала одним из неотъемлемых узлов идеологической формы коммунистического движения”. Характеризуя в этой связи выдающийся политический документ, “Манифест коммунистической партии”, который, как подчеркивает Шушарин, имел предварительное название “Символ веры”, он отмечает в качестве его коренного огреха отнюдь не аксиологичность, не “пророческие промахи” или “весьма амбивалентную всемирность”. Прежде всего, пишет он, “действительный шедевр пропаганды был еще, резко говоря, донаучным, а тем самым совершенно не привлекателен интеллектуально. Продолжая свою мысль, автор рискует предположить, что коренной огрех “Манифеста” состоял даже не в донаучности, а в том, что он вообще… был написан. “Ибо этот “шедевр социологической пропаганды” и был написан задолго до того, что, собственно… пропагандировалось”.
     Рассматривая философию исторического материализма в качестве одной из составных частей классического марксизма, автор характеризует ее как “квинтэссенцию”, “относительно эксплицитную высшую культуру мышления данной эпохи”. При этом он замечает, что вся “экспликативная” философская метафорика классики была в сущности гегелевской, “досинергетической”, “дополилектической, дополилогической”. “Никаких бифуркаций, симметрий, асимметрий, негэнтропийности, траекторий, гетерархий, линейности, нелинейности, структур, функций, фазового пространства и т.д. и т.п. в их мало-мальски современном понимании она еще не знала”. Поэтому, полагает автор, “острей и полезней понять философский аспект на материале логики истории”. Логико-исторические идеи “рассеяны” почти по всем работам классиков, высказывались многократно и многопланово в самых разных теоретических и полемических обстоятельствах. Исторический материализм Ленин иногда называл научной теорией, что, как отмечает Шушарин, было явной ошибкой. “Не будем также забывать, что на классическом этапе не было явной когнитологической рефлексии, т.е. специально-понятийных различений явлений – наука, теория, учение, парадигма, дисциплина, менталитет, идеология и пр.”. Это и до сих пор остается “отчаянно сложной” общественной задачей.
     В результате Шушарин приходит к выводу, что на классическом этапе “исторический материализм” (если вообще считать, что он был!) – это не наука, не “кретинизм” теории формаций (по словам М. Мамардашвили), это вообще не теория, а открытая, потенциально неисчерпаемая и предельно метафорическая “основная идея”, “гениальная идея”, “гипотеза”, “путь”, “способ”, “метод”, “материалистическое понимание истории”, “прием объяснения истории” и т.д. Вот и весь классический “исторический материализм” или, чуть точнее, “революционный, прорывный дух тогдашней культуры социального мышления, логики или философии истории, историософии, социальной философии и пр.”. Ну а то, что позднее метафорически “простая идея превратилась аж в науку, даже в “социологию марксизма”, то это уже совсем другой вопрос…”.
     Анализируя главный труд К. Маркса “Капитал” в качестве теоретической основы марксистской социологии, Шушарин утверждает, что “Капитал” явился “строгой, критической, эзотерической теорией “идеального типа” только одной “преходящей” формы эндогенной логики, которая, составляя моменты логики прорывов вперед, никогда не имела и не будет иметь всемирного характера…”. В “Капитале” К.Маркса, в его строгом смысле, ни о какой всемирности зреющих преобразований речи не идет. “Научный подход реализован как чисто пролетарская, эндогенная задача…”. Главное значение “Капитала” состоит, по мнению Шушарина, в том, что он “заполнил идейное “тело” идеологии (…ее научно-революционного обеспечения), но в кратких выражениях можно сказать, что “Капитал” строго реализовал в познании только рациональный конкретно-исторический (посткапиталистический) элемент из всего синкретичного пролетарского идеала коммунизма”. Речь идет об обобществлении средств производства. Главная задача пролетарского движения – передать средства производства в руки всего общества, “а что касается всего, что выходит за пределы этого точного вывода, то об этом можно сказать словами Ленина: “не знаем и знать не можем”. Будущее открыто”. Итак, главный вывод состоит в том, что “Капитал” дал развернутое описание преодолеваемой формы и сам аттрактор этого преодоления, новое социологическое мышление… дал, теперь представший весьма узким, номологический, но именно научный (понятийный) язык описания происходящего в его действительном эзотерическом содержании”. Если же говорить о “необъятной социологии” вне пределов “Капитала”, то все в ней оставалось на классическом этапе “эмпирическим, эклектическим, экзотерическим и пр.”. Таковой, по словам Шушарина, остается социология и сейчас.
     Еще одна важнейшая часть марксизма – классическая политология, которая, по словам Шушарина, была “сакрализована” в виде “научного коммунизма”. Содержание этого учения составили вопросы классовой борьбы, государства, политики, идеологии, роли масс, партий, личностей и т.д. Как подчеркивает автор, “в классике нет мало-мальски цельного изложения политологии, хотя идей великое множество”. Отделить политологию от самой политики подчас бывает проблематично, а кое в чем и вообще невозможно, поскольку всякий влиятельный политолог – уже политик, а всякий влиятельный политик – политолог уже поневоле. И поскольку политология всегда связана с политикой, можно утверждать, что не бывает политологии “вообще” (как не бывает и социологии “вообще”). Она всегда носит конкретно-исторический характер. “А все это значит, что в эскизе во всяком случае марксистскую и большевистскую политологию нет смысла рассматривать самостно, в отрыве от рассмотрения изменяющейся политики и прочих обстоятельств в генезисе социализма”.
     Если вести речь о современной ситуации, то необходимо констатировать полный провал “научного коммунизма”, который уступил место новой, современной политологии. Стремясь описать ее наиболее характерные особенности, автор ссылается на слова А.С. Панарина, который определяет политологию как такую гуманитарную науку, которая должна способствовать формированию новой элиты и “становлению светской, свободной от манихейства политической культуры в стране”. Это будет наука консенсуса и взаимопонимания. Но поскольку автор, вслед за Панариным, называет нынешнюю эпоху “рубежной”, “переломной”, “бифуркационной”, он приходит к выводу, что единственно мыслимой для светской элиты артикуляцией “духа времени” может быть также лишь революционная теория самого происходящего (бифуркации), иными словами, “Капитал современности”. Кроме того, подчеркивает Шушарин, необходимо помнить, что все формы власти, в том числе примерно схожие на всех “соцпросторах”, вырастали не по чьим бы то ни было “задумкам”, а по железным “требованиям” уже новых производственных отношений (в их широком полилогическом смысле).
     Завершая главу 22 обобщенной характеристикой роли классического марксизма, автор подчеркивает, что главное и решающее состоит в том, что классический марксизм, прежде всего благодаря “архитектонике” “Капитала”, дал “революционный и впервые в истории научный язык (как текст сперва) возникшему до него тогда новому, историческому социалистическому (коммунистическому) движению как идеологической форме и проявлению материальной посткапиталистической тенденции”. Таким образом, революционное учение марксизма образовало новый дискурс, ставший идейной основой социалистических движений.
    


     Глава 23 посвящена исследованию проблемы социалистических преобразований. Со второй половины ХIХ в. началась глобализация эгокультурности, которая нашла свое выражение, в частности, в становлении мировой капиталистической системы. Соответственно всемирный характер приобрели и движения социалистической направленности. И все эти самые “глубокие и незримые, а в политической риторике и идеологиях и вовсе искаженные явления экзогенных структур и экстенсивных движений требуют весьма обстоятельных исторических исследований, но уже через призму понимания… современной бифуркации”. Точно датировать появление мировых (глобальных) структур невозможно. Но, соглашаясь с М.А. Чешковым, автор полагает, что их становление относится примерно ко второй половине ХIХ в. Именно в середине ХIХ–ХХ веков в “мироцелостности”, по словам Чешкова, возникает “конгломеративное образование”. Примерно в это же время, на рубеже веков, о чем пишет и Т. Айзатулин, и в России, независимо от Маркса, “происходит взрыв научной и философско-религиозной мысли космического значения (В.В. Докучаев, В.И. Вернадский, Б.Б. Полынов, В.Н. Сукачев, А.Л. Чижевский, К.Э. Циолковский и др.)”. Как замечает Шушарин, все эти разнородные стороны перемен и проявления происходили на почве некоторой объективной глобализации, или “космизации”, социума. Он подчеркивает также, что первая заметная геополитическая теория Х. Маккиндера появилась в 1913 г. Однако С.Д. Валентей полагает, что единая мировая цивилизация как планетарное явление начала формироваться лишь со второй половины ХХ в. “Основное содержание зреющих с прошлого века перемен, собственно, и состояло в становлении одной (целостной), уже всемирной эгокультурности в виде обретения нового, относительного равновесия всего многообразия культур в некоторых… формах конфронтационности гомогенных мирооснов уже всего сложнейшего мироустройства”. Изначально “первобытная формация” всего человечества, спустя сорок тысяч лет после образования, впервые в истории обретала уже не “цепную” (Б.Ф. Поршнев), а глобально-целостную форму, “подхлестывая саму гонку культур и все надстраиваемое над этой гонкой”. Такое “утвердившееся затем по “закону падшести” мироустройство” не было долгим и сменилось “всемирным устроением конфронтационного мира”, все процессы дальнейшего развития в котором, вплоть до “перестроечного” разлома, шли под знаком революционного прорыва и реакции на него в форме “ревизионизма”. Шушарин рассматривает “ревизионизм” как “первый признак атлантизма (западноцентризма)”, замечая, что капитализм с относительно высоким развитием стал заметно адаптироваться задолго до Октября в Германии, Великобритании и США (об этом же пишет Дж. Гэлбрейт), и позднее капитализм не выжил бы, если бы не сгладил “грубые края” и не перенял некоторые из “лучших свойств социализма”. “А все это и есть проявления материальной дивергенции на адаптивное развитие и зреющий революционный прорыв…”. В целом, отмечает автор, с появлением посткапиталистических объективных тенденций плановизации и революционного движения “капитализм стал обнаруживать многообразные черты материально и идейно “уклоняющегося поведения”, т.е. поведения, стихийно и сознательно ориентированного таким образом… чтобы отодвинуть известные пределы (особо “абсолютное обнищание”), затруднить прорыв, сместить его от вступивших в адаптацию центров”.
     Но все эти процессы адаптивного развития и дивергенции были характерны в основном для Запада. Что касается России, то она, в отличие от Запада (и об этом пишет В.И. Мильдон), остается психологически закрытой, “неудержимо отстающей”. В целом, замечает Шушарин, объективно складывалось так, что постепенно “буквально все мыслимые противоречия тогдашнего мира в производительных силах (ноосфере), так сказать, от первобытности до аэронавтики… предельно обострялись в Российской империи”. На это обстоятельство не могло не влиять то, что при нескончаемых внутриевропейских “разборках” (начатых едва ли не с античности) достаточно сильна была западноевропейская солидарность в оппозиционном отношении к России (она и сейчас примерно такая же) и как к “варварской”, отстающей империи, и как к уже относительно сильной, географически близкой и потенциально богатейшей колонии. Как подчеркивает Д. Гобсон, “Россия вплотную приобщилась к делам и мысли Запада лишь после вторжения Наполеона”. И теперь Россия, как и все, втягивалась уже в качественно новый, глобальный тип все более безудержной гонки, с заведомо уже “уготованной” бифуркационной “судьбой” – “пополнить ряды метрополий (практически без шансов) или, развалившись, колоний (куда более вероятно) или вырваться из всей этой материально складывающейся глобальной системы”. В свете этой альтернативы автор считает важным остановиться на проблеме российской “духовной почвы”, в частности на интеллектуальной почве марксизма. Он соглашается с выводами А.Н. Яковлева относительно того, что при практически одновременном с Западной Европой знакомстве с марксизмом в России (Г.А. Лопатин, П.Л. Лавров и др.) интеллектуальная потребность в нем “затянулась” вплоть до 80–90-х гг. ХIХ в. Как и многие российские христианские мыслители, “евразийцы”, как и нынешние “почвенники” разных течений, часто утверждают, что марксизм был чуждым России привнесением. Россия (так же как и многие культуры Азии), по мнению Шушарина, эндогенно, безусловно, отставала, но экзогенно была сложней западных форм. Потому, разумеется, Запад и опередил ее по гомогенной экономической научной мысли, “сам входя в адаптацию и тогда еще незаметно, стихийно поворачивая к будущему простому решению неоколониализма. Российская же агломерация была едва ли не изначально гетерогенной; вовне полуколониальной, а внутри колониальной; империей, хотя совсем не классической; феодальной и задержанно-буржуазной, но не европейски… Соответственно и мысль социальная, блуждая в столь “запутанных” материях, искала выражения этих более сложных структур и процессов в боях славянофилов, народников, западников, христианских мыслителей, символистов, “серебреников” и т.д.”. По этой причине (об этом же пишет А.В. Рябов) на чисто российской почве для идеологической рационализации “более следовало бы даже опираться на Пушкина, Толстого, Чехова, нежели на российских философов”. Таким образом, социальная философия в России (в силу отчаянно сложной агломерации в сравнении со странами Западной Европы) шла, скорей, по “литературной” линии. Однако, полагает автор, все же нельзя однозначно утверждать, что марксизм – “европейская теория, не имеющая отношения к России” (В.К. Кантор). Теория действительно европейская по своему “генетическому, логическому и монологическому типу”. Россия же сложней, но в меру развитости вульгарного капитализма теория попала “прямо в яблочко” и как революционная оказалась и вовсе скорее “антиевропейской”, точнее, “постъевропейской” в узком смысле посткапиталистичности.
     Кратко останавливаясь на вопросе об основных современных экспланансах революции, Шушарин замечает, что “историй революций ровно столько, сколько пишущих на эту тему”. Тем не менее все они как бы “стягиваются” к относительно небольшому числу своего рода “чистых” экспланансов. В частности, либеральный взгляд “предельно безупречно выражен” нашим реформатором Е. Гайдаром. “Почвеннический” взгляд в сколько-нибудь “чистом виде”, конечно, давно “отпал”, сохраняясь лишь в каких-то патриархальных и маргинальных сюжетах. Правда, пишет автор, своеобразно близка к нему концепция В. Пастухова. Своеобразна по сути редкостно чисто “сочетательная” “почвенническо”-либеральная концепция А. Кара-Мурзы (к ней близка также концепция А.С. Ахиезера). Согласно этой концепции, вот уже столетия Россия никак не может прийти к гармоничному “либерально-консервативному синтезу”, постоянно находясь в колебаниях, или в неорганичном, “дурном” синтезе, “между двумя варварствами” (“азиатщины” и “псевдоевропеизма”). С “марксизмом-ленинизмом”, пишет Шушарин, все достаточно ясно. “Здесь много верного, но опять же кроме… самого главного – категорического неприятия предельности, исторически нежданно стремительного банкротства линейной формы. Соответственно и революция… поневоле рассматривается как некоторый процесс окончательного преобразования”. С этой точки зрения, с “перестройкой” “злокозненные силы свернули со светлого пути”. “Имперская” позиция состоит в позитивной реанимации идей империи. Наиболее ярко она выражена, как считает автор, у В. Махнача. Согласно “периферийной” позиции (прежде всего И. Валлерстайна) Россия (как затем и СССР) является “полупериферийным”, “промежуточным” элементом “мировой капиталистической системы”. Революция, как процесс ускоренной индустриализации, не выводит страну из этого положения “промежуточности”. Но наиболее интересным, по словам Шушарина, является понимание развития России как “иного пути” у Т. Шанина. Согласно этой позиции, путь России принадлежит к “иной категории общественного развития”, повторение которой можно наблюдать в нынешних “развивающихся” странах. Один из разделов главы 23 посвящен анализу феномена большевизма и творчества В.И. Ленина как идейно-политического выражения практики большевизма. При этом автор ссылается на слова С. Коэна о том, что нельзя ставить знак равенства между большевизмом и ленинизмом, поскольку первый, несомненно, гораздо шире. Наша “демократическая общественность” превратила Ленина из почти божества в злодея. Б. Мееровский вспоминает слова М. Горького о Ленине: “великое дитя окаянного мира”, уточняя при этом, что Ленин – “не столько дитя, сколько его творец”. Как сетует Шушарин, “одна из самых крайних, антиинтеллектуальных ветвей идеализма и состоит в блокировании мышления от всегда трудного познания объективных сущностей легким и обывательски привлекательным “сваливанием” причин происходящего на добрых или злых дядей”. По его мнению, следует исходить из того, что Ленин был, конечно, творец и, говоря словами А.Турена, политический актор, но выражавший мучительное, трагическое, но восходящее “творчество” самой вздыбившейся “социальной материи”. Когда мы обращаемся к ленинизму, пишет Шушарин, то нередко забываем два обстоятельства. Как бы ни была богата и объемна философская, экономическая и социально-политическая мысль классического марксистского этапа, в строгом содержании оснований социологии нет абсолютно ничего, кроме революционной (критической) теории одной, “идеального типа” “эндогенной и чисто гомогенной капиталистической формы экономических отношений…”. Таким образом, повторяет автор мысль Р. Арона, второе обстоятельство состоит в том, что Ленин не создавал никакой социологической теории. Но поскольку реальная революционная практика и сам ход уникальных процессов оказались бесконечно сложней имеющихся, весьма узких, гомогенных оснований в теории, то “это и нашло свое выражение в гигантском по диапазону социально-философско-политическом творчестве Ленина”. Ленин, пишет Шушарин, сперва адаптировал марксизм к российским делам, а позже, постреволюционно, уже прагматизировал (поскольку любая теория, взятая на вооружение практикой, даже и не социальная, неотвратимо начинает прагматизироваться). Таким образом, послеоктябрьский ленинизм был выражением начал прагматизации. Ленин не брал тогда “необъятного”, а последовательно защищал теорию “идеального типа” капитализма, т.е. “гомогенной формы, в которой реализация осуществляется вполне строго и замкнуто”. Что же касается той наисложнейшей задачи “грандиозного социологического обобщения”, о которой мечтал П.Б. Струве, то о ней не могло быть и речи. Такого “обобщения” нет и по сей день. Если вспомнить о том, как позднее было заявлено, что Ленин заложил основы “политэкономии социализма”, автор замечает, что “сам Ильич отбивался бы от этого, как мог”. Автор напоминает мысль Т. Шанина о том, что политические перспективы тогда еще мыслились как борьба с самодержавием и пролетарское руководство, но руководство именно буржуазной революцией. Теория была революционной лишь по отношению к капитализму, но “материал” российский был другим, в частности с огромным крестьянством. Поэтому политические полемики тех времен автор характеризует как ярчайшее проявление социологической научно-идеологической профессионализации движения большевиков (тогда “социал-демократов”).


     Всё это было процессом формирования качественно нового, прежде всего научного профессионализма и дискурса, а также новой (идеологической) интеллигенции, соединительной ткани зреющего революционного преобразования, тогда еще в русле большевизма. “И ежели б… дело к революции не крутануло, то так бы и остались революционные большевики на партийной периферии или вовсе в “швейцариях”. Иначе говоря, не партии делают революции, а развивающиеся обстоятельства выдвигают соответствующие партии из совокупности их многочисленных “заготовок”. Партии, конечно, по природе своей в такие времена неистово борются за власть, но достается она в этой борьбе только тем, кто ближе к пониманию всех наисложнейших обстоятельств и настроениям масс. Это касается, в частности, вопроса о взаимоотношении партии большевиков с Советами. Историки нескончаемо спорят о том, возникли Советы без большевиков или “под их руководством”. Как подчеркивает автор, он не знает ни одного свидетельства того, чтобы в политических намерениях большевиков (и вообще любых тогдашних партий) ясно звучало намерение организации “советов”. Просто эта форма стала поддерживаться большевиками как форма, “практически и доксически, вокабульно железобетонно вошедшая в плоть революционизирующихся российских “материй”. Иначе говоря, докса “советов” без всяких партий стала столь мощной, что партиям оставалось бороться лишь за их функции, содержание, состав и пр. или вообще против них”.
     Когда же представитель политической партии обращается, например, к философским вопросам естествознания, то это, считает Шушарин, не имеет никакой непосредственной связи с политикой. (Рассуждать о взаимоотношении философии и политики в революционном движении, пишет он, равносильно тому, чтобы представить себе работу М.С. Горбачева или Б.Н. Ельцина, связанную с неклассической гносеологией). “Равным образом практически невозможно связать вопросы гносеологии Маха, Авенариуса, Петцольда, а также русских махистов, эмпириокритиков, эмпириосимволистов и пр. “энергетистов” с непосредственными задачами рабочего класса”. Дистанция между философскими и популярными материалами была, остается и всегда будет огромной, а потому “и защита марксизма непосредственно в глазах пролетарской массы ни в малейшей степени не требовала обращения к этим сложным материям”. Хотя нельзя отрицать тех мнений, что предсказания В.И. Ленина, сделанные им в работе “Материализм и эмпириокритицизм” относительно того, что “физику в начале века несет в идеализм”, подтвердились в конце ХХ в. полностью. “Ее туда и занесло” (В.А. Ацюковский). Нельзя отрицать и того, что политика есть не только выражение и высшая форма практики, но она имеет и свою “внутреннюю” идейную и профессиональную человеческую субстанцию. “С утверждением пусть узкой, но первой в истории научной (в теоретическом обеспечении) идеологии решающее значение во внутриполитической борьбе за завоевание авторитетов стали приобретать именно интеллектуальные средства”. По словам Ю.Г. Коргонюка, книга Ленина не сыграла предназначаемой роли, поскольку большинству большевиков “не было никакого дела до высоких философских материй”. Однако А.П. Логинов констатирует, что борьба за политическое лидерство в РСДРП всегда подкреплялась претензиями на самостоятельное решение крупных теоретических проблем, глубокое знание классического марксизма. Потому, подчеркивает Шушарин, понимать эту работу надо именно в контексте тогдашней партийно-политической ситуации, а равно и сравнивать ее по уровню мысли с сочинениями других, но именно политических фигур. Что же касается непосредственного содержания книги – то это вопросы особые.
     С началом Первой мировой войны (“инфернальная стихия эгокультурности”) все противоречия и капитализма, и всего мироустройства предельно обострились, во многом обнажились во внешних “превращенных формах” политик государств и противоборствующих держав. Социальный катаклизм был уготован России уже вне всякой зависимости от идей и партийных борений. “Вот в этих условиях обвала войны и начавшегося буквально вселенского перелома… вопрос встал как бы только в том, кто лучше подготовится к неизбежным вулканическим (эндогенным) и тектоническим (экзогенным) социальным коллизиям”. В отличие от “угоревших шовинизмом” и растерявшихся, Ленин, будучи до мозга костей политиком, а не философом, обращается к предельно абстрактным философским вопросам и пишет “Философские тетради” (сентябрь – декабрь 1914 г.). “Итак, лишь после погружения в абстрактнейшие “материи”… и последовал цикл работ о войне, империализме, национальном вопросе, революции”. В ленинском анализе империализма многие исследователи видят ряд очевидных ошибок. “Едва ли не в каждом крупном тезисе”. Однако именно в данном отношении особо ярко, как пишет А. Володин, ленинизм необходимо рассматривать как “тогда объективно ограниченный местом (Россия) и, конечно, временем”. Ленинский анализ политически и фактически позволил объяснить всю мировую ситуацию “на трещащей, предельно хаотизированной вершине пирамиды социума того времени” как канун теперь уже социалистической (уже не буржуазной) революции именно в России, “ее неизбежность в этом вобравшем все противоречия узле, в том числе локального прорыва теоретически неизвестных тогда империалистических отношений (эгокультурность)”.
     Все изложенное в идейно-политической плоскости, пишет Шушарин, позволяет теперь рассмотреть с позиций уже современного кризиса производственное содержание социалистических преобразований вообще. “Социалистические преобразования – это бифуркационный переход через хаотизацию и опускания от композиции некоторого одного равновесного состояния к более высокому равновесию, но, в итоге, на его же низшем уровне”.
     Даже в абстрактно вырванном любом статическом состоянии Россия была столь сложной, “многопараметрической” материальной “конструкцией”, что речь, по мнению автора, может идти только о самой грубой схеме прежде всего состава производства, который, в свою очередь, как особый паттерн, не в состоянии сильно измениться при любых революционных преобразованиях. Российская империя представляла собой далеко не только капитализм “Капитала”, а “включенную во все мироустройство поликультурную агломерацию” с исключительным многообразием и базовых, и вариационных структур и субкультур, от индустриальных до родоплеменных. Российская промышленность интенсивно развивалась, но, тем не менее, уступала, все заметнее, западноевропейской и североамериканской. Капитализацию всей тогдашней России не стоит преувеличивать.
     Преобладающим (по “массе”) был огромный и отсталый аграрный сектор, “с реформами Столыпина лишь немного сдвинувшийся в направлении капитализации”. Характерна была и великая климатическая и хозяйственная неоднородность, где-то были и передовые хозяйства, а где-то еще “латифундии”. Главная особенность аграрного строя России заключалась в общинности. Именно “большое пространство” (что в данном случае эквивалентно малолюдности) при низком уровне агрокультуры, рискованной зоне земледелия и бездорожье “столетиями создавало наиболее устойчивую к выживанию форму в виде компактизируемых сельских (общинных) узлов… с высокой степенью самодостаточности и… с соответствующей иерархией”. Иными словами, преобладала высокосамодостаточная общинно-парцеллярно-иерархическая структура с относительно небольшим весом крупных помещичьих и частнокрестьянских или кулацких клиньев. Велика была роль сословных структур (дворянских, купеческих, военных и пр., территориальных органов, чиновничества. “Иерархические администрации свойственны любым натуральным (территориальным) структурам во все времена, а с феодализацией “по всем краям земли они обретали предельные формы…”. А для предреволюционной России к этому добавляются и следующие факторы, объективно умножающие административные структуры: большое пространство, известная консервативность мира, общины, высокая неоднородность производства. И это не говоря об “атавистической сословности” и надстроечных правительственных (государственных) структурах. Так что оснований для “бюрократии” или “номенклатуры” хватало. Ко всему этому добавляется крупнейшая в мире армия, один из крупнейших в мире флотов, издавна порождавшие и воспитывавшие многомиллионные, особо бывшие крестьянские, “кадры” отнюдь не в “либеральном” духе взаимоотношений. Был распространен также и совсем специфический “этновоенно-сословный” аграрный сектор казачества. “Кроме того, в эндогенном срезе “статики” агломерации в составе производства реальны были и вовсе дофеодальные отношения, родовые кланы, “азиатское рабство”, кочевые, родоплеменные структуры, даже собирательство”. Огромен был диапазон внутристрановых экзогенных отношений (межобщественных). Россия была страна не только редкостно многонациональная и поликонфессиональная, но и специфическая континентальная (без океанических границ) колониальная империя с великим набором вариаций.
     В целом особая территориальность, огромная производственная и региональная неоднородность, а также многонациональность и поликонфессиональность империи и образовали те самые компоненты состава производства, которые, в частности “создали особое значение всякого рода административных властных структур”. Эти же структуры “сакрализовались” в столь же отчаянно сложной агломерации “божественного социального”, прежде всего как известная “державность” (“вера”, “царь”, “отечество”). Все это предопределило высочайшее значение материально-деятельностного идеологического ядра столь поликультурной агломерации, т.е. интеллигенции. Все компоненты агломерации были сплетены, часто и все интенсивнее противореча друг другу. Даже богатая фантазия, по словам Шушарина, не могла бы создать такой тяжелой, запутанной, отчаянно далекой от “формационной логики” композиции отношений и самой исторической ситуации.
     Повторяя мысль А. Тойнби, можно сказать, что уже предреволюционная Россия собирала (“моделировала”) в себе всё, что имелось в тогдашнем мире (как бы структуры и процессы во всех плоскостях фазового пространства социума). В системе всего мироустройства в его хаотизированной многополюсной и становящейся всемирной эгокультурности Россия во многом была такой же, как и другие крупные империалистические державы, “охочая в таковом беспардонном мире до следующих приобретений…”. Впрочем, шансы России в вопросе дележки мирового пирога были, по словам автора, мягко говоря, невелики, поскольку в существовавших эволюционных тенденциях Россия сама имела реальную возможность стать лакомым пирогом.
     В настоящее время, отмечает Шушарин, появилось много разноречивых материалов относительно российского капитала, предпринимательства, его психологии и пр. “Вороватым и нагловатым в основном это предпринимательство было… Благотворительность носила в основном или церковный характер, или имела тип сословного “соцстраха” (В.Г. Сироткин); даже меценатствующая буржуазия не переусердствовала в развитии народной грамотности… Богатства же трудовые и несметные природные создавали традиции упования на “даровщину” (Л. Горичева), как говорится, на экстенсивное развитие (Г. Гловели). Хотя отсюда же вытекала склонность к масштабу, размаху в сочетании с беспардонным и “ловким” мелким торгашеством. Религиозность была либо анахроничной (с упованием на патриархальность), либо совершенно поверхностной…”. Потому в итоге обнаружилась “слабость буржуазного порядка”, оказавшего столь слабое сопротивление, в которое “трудно поверить” (С.Л. Франк). В общем, полностью подтвердилось пророчество П. Струве (когда он еще был марксистом) о неспособности русской буржуазии осуществить даже собственную революцию и о вытекающей отсюда роли пролетариата.
     Логика изложения материала неизбежно подводит к необходимости рассмотрения вопроса о российском социогенофонде в революционном контексте. Это вопрос, по словам автора, “огромный, похоже, теоретически слабо изученный”. Представления о чертах характера того или иного народа, “своего” и “чужих”, издавна формируются у любого народа и его литераторов. По удачным словам Г. Федотова, такие характеристики легче даются даже чужому, чем своему. Но в целом вопрос этот не только слабо изучен, но выглядит весьма запутанным. Бесспорно, имеет место ералаш “мнений” о “русских”. Считая необходимой попытку отчасти разобраться в этом вопросе, автор, в частности, упоминает работу Н.О. Лосского “Характер русского народа”, которая, по его словам, представляет собой буквально энциклопедический свод, раскрывает великое множество противоречивых черт русских. “Но это-то и ставит вопрос о самом принципе, подходе к изучению “характера русских” (и всех других)”. В настоящее время сам термин “характер” часто заменяется на “ментальность”, причем, как замечает А.П. Огурцов, российская ментальность не только трактуется в зависимости от политических предпочтений с “доказательствами” прямо противоположных черт, но и само явление “ментальности” характеризуется крайне разноречиво. “Потому, по его мнению, вместо изучения ментальности происходит ее подмена натурализацией, или этноантропологизмом, а не культурно-исторический подход. Что же касается каши представлений или “амбивалентности в структуре сознания”, может быть, как раз это-то и не учитывают”. Если же рассматривать данную проблему в “революционном контексте”, то в целом, замечает автор вслед за Б.С. Хоревым, марксизм проигнорировал вопрос социогенофондов. Но, по его словам, в каком-то теоретически достаточно обоснованном виде мы и сейчас далеки от убедительных решений.
     В качестве главной особенности российской ментальности автор выделяет общинность, которая, по его мнению, на протяжении многих веков и образовывала настоящую “генетику” людей. Он полагает, что можно также взять “героический”, или воинственный, срез многолетнего “непокорства” в войнах на выживание. Однако здесь он видит теоретически сомнительную возможность определенного генетического закрепления, поскольку в войнах гибнут и “лучшие”, и “худшие”. Что касается общинности, то она на этот счет безальтернативна. Принято считать, что община, давая социальную защиту, порождает и иждивенчество (В.Г. Сироткин), также неумолимо закрепляемое в генофондах. Как известно, А.И. Герцен обращал внимание как на общинные достоинства (защищенность, “мирское” самоуправление, право голоса каждого), так и на недостатки (подавление личности, неподвижность), при этом он настаивал, что с развитием личного начала общинность необходимо сохранить. Что касается определенного российского мессианизма, особенно в контексте революционности, то, например, Н.И. Бухарин замечал, что “мессианская роль” в разных исторических вариантах и на различной исторической почве встречалась у многих народов. Потому, пишет Шушарин, и “мессианический мотив коммунизма был связан просто с объективно-историческим процессом, тогда поставившим Россию в фокус мировых потрясений”.
     Далее автор обращается к характеристике основных пластов социалистических преобразований: плановизация, снятые революции, переворачивание асимметрий, интернационализация, дивергенция и т.п.
    


    
    


    
    


     (Продолжение в следующей статье. ЭФГ №14 (598), апрель 2006 года.)
    

Hosted by uCoz